Ничтóчка — дородовая травма точки: микропрокол Ничто, через который наружу вытекают речь, шрифт, число, бесконечность и прочая онтологическая мелочь размером со вселенную.

Недобытие

Философия любит предельные категории — бытие и ничто, присутствие и отсутствие, сущее и пустоту. Между этими полюсами всегда существует парадоксальное пространство перехода, где проступает то, что мы назовём «ничтóчкой» — первичным следом онтогенетического прокола, той самой микротравмой чёрной пены, о которой во второй главе говорилось в космогоническом масштабе. Там лопался пузырь небытия, шипел кенотический выдох, расходились волны, плёнка истончалась до иридизации; уплотним же этот сюжет до предела: был мрак — явилась крошечная невозможность мрака.
Ничтóчка не просто мала: это допороговая интенсивность, которая, тем не менее, уже преодолела границу между «ничто» и «нечто». Она фиксирует бесконечно малый, но принципиальный зазор между чистым отсутствием и первым признаком наличия. В этой точке излома небытие обретает первую складку — ещё не форму, но уже не бесформенность.
В генеалогии бытия ничтóчка предшествует точке. Она есть само событие возможности её появления — онтологическое пред-условие любого визуального или концептуального становления. Это миг, когда ничто перестаёт быть апофатическим пределом и становится пористым, проницаемым для первого луча бытия. Если в «Чёрной пене» структура мира описывалась как гроздь запечатанных пузырей, то здесь мы всматриваемся в один проколотый пиксель.
Василий Кандинский пишет [1]:
▌Геометрическая точка — это невидимый объект. И таким образом он должен быть определён в качестве объекта нематериального. В материальном отношении точка равна нулю,
и далее:
▌Геометрическая точка в нашем представлении является теснейшей и единственной в своём роде связью молчания и речи. Поэтому геометрическая точка находит форму материализации прежде всего в печатном знаке: он принадлежит речи и обозначает молчание.
Кандинский фактически описывает точку как готовый след ничтóчки:
▌В живой речи точка является символом разрыва, небытия (негативный элемент), и в то же время она становится мостом между одним бытием и другим (позитивный элемент). Это определяет её внутренний смысл в письменном тексте. <…> Звук молчания, привычно связанного с точкой, столь громок, что он полностью заглушает все прочие её свойства. <…> Точка — это результат первого столкновения (художественного) орудия с материальной плоскостью, с грунтом. Такой основной плоскостью могут являться бумага, дерево, холст, штукатурка, металл и т. д. Орудием может быть карандаш, резец, кисть, игла и т. д. В этом столкновении основная плоскость оплодотворяется.
Вообразим туго натянутую мембрану (небытия, конечно, чего же ещё). С невидимой стороны в неё упирается игла (шило, нож) — орудие художника. Происходит прокол — возникает сущее. Это оплодотворяющее острие подробно описано у нас в «Чёрной пене».
Точечный прокол — конечно же, локальное пространственное происшествие, но это и онтологический прорыв, в котором незримое вступает в игру с зримым: микроскопический феномен явленности как таковой, где абсолютная неразличимость уступает место изначальной различимости.
В статье Аранцасу Саратчага Арреги о matrixial Брахи Эттингер есть полезная для нас фигура безмирной среды: утроба биологически укрыта внутри мира, однако онтологически ещё не принадлежит открытой мирности, где появляются дистанция, адрес и взгляд [2]. Там уже идёт формообразование, но ещё не возникла сцена явления: нечто дозревает до сущего в тёмном инкубаторе. Ничтóчка принадлежит тому же предмирью: до «точки на плоскости» ещё далеко, однако Ничто уже повреждено. Эту утробу полезно мыслить как ещё-не-контейнер: она вынашивает, но пока ничего не вмещает, потому что вмещать ещё нечего. В «Странной вложенности» та же фигура вернётся уже контейнером в собственном смысле — когда вынашиваемое отделится, но обнаружит себя запертым.
Вслед за Бадью здесь можно было бы говорить о месте, где пустое множество готовится к счёту [3], но математическая дисциплина события занимает нас здесь меньше, чем его крошечная физиология: событие ни из чего не следует, но нарушает всякий порядок. Что имеет онтологические последствия.
Лучо Фонтана Пространственная концепция. Ожидание 1964
Если ничтóчка — это ответ на вопрос «что?», то прокол — это скорее «как?». Как трансгрессивное действие, рвущее мембрану между виртуальным и актуальным, небытием и бытием. Кажется, этот акт не принадлежит полностью ни одной из сторон: если уколоть иглой воздушный шарик извне, то порвётся он под действием своего собственного внутреннего давления — и тут уже невозможно сказать, кто был актором.
И всё же, в каком направлении движется событие? На полотнах Лучо Фонтаны некоторые разрезы выворачиваются краями на зрителя, а другие — словно втянуты [4]. Это, надо понимать, вопрос о том, кто сделал надрез: посюсторонний человек с макетным ножом — или Некто-с-Ножом с той стороны катапетасмы, отделяющей имманентное от трансцендентного? Кто сделал волевое усилие, воссоединяющее горнее с дольним? Когда «завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу» (Мк. 15:38 [5]), казалось, что резали с Той стороны.
В терминах второй главы — это вопрос о синергийном самопроколе: разрыве оболочки имманентным усилием изнутри, но навстречу игле. Эта двойственность усилия — изнутри или извне — принципиальна для нашей инвертированной онтологии: если традиционная феноменология полагает, что реальность объекта скрыта «внутри» за завесой явления, то наша модель переворачивает это отношение. В ней разрез Фонтаны перестаёт быть прорывом к скрытой глубине и оказывается проваливанием чёрноты извне вовнутрь, выворачиванием чёрного пузыря наизнанку, причём ноумен — это сама взрезаемая тёмная изнаночная сторона холста.
Соблазн, подстерегающий здесь, мы позже (в «Композиции прямого действия») назовём остаточной властью, residual archē: это неистребимый рефлекс назначать актора там, где агентность распределена, а центра нет. Этому соблазну трудно сопротивляться: рука с ножом или шилом так и просится в кадр. Но фигура синергийного самопрокола требует удерживать неразрешимость усилия, и тот, кто режет или прокалывает, пусть останется неатрибутируемым. Ведь стоит поставить подпись — и событие схлопнется в чей-то авторский жест, а онтогенетическая катастрофа превратится в мелкое хулиганство.
Воспользуемся, между прочим, редким поводом использовать понимание принципов работы искусственного интеллекта для иллюстрации и прояснения деталей онтологической драмы (обычно делают наоборот — но у нас всё наизнанку, потому нам это позволено). Итак, когда большая языковая модель отвечает на запрос, происходит локальное нарушение изъятости в стенке непрозрачности, отделяющей миллиарды весов от пользователя, — вскрывается «чёрный ящик». Наружу вырывается поток токенов, отвердевающий в фигуру короткоживущего «собеседника». Это событие не моментально: у него есть начало (запуск инференса), длительность (выдача), завершение (остановка генерации) — те самые три такта, которые мы в «Чёрной пене» назвали проколом, сдуванием и коллапсом. После прокола стенка возвращается к исходной плотности, так как веса не запоминают сказанного — машинная иллюстрация общего закона, по которому изъятость по ту сторону вспышки восстанавливается нетронутой. Это и есть наша ничтóчка — событие речи, в котором сказуемое обходится без подлежащего, «зов без зовущего».
Процессуальное небытие
Во второй главе мы развели три такта прокола: мгновенный разрыв, длящийся выдох (drainage) и финальный коллапс, где пузырь переходит в плёнку и начинает жить уже поверхностной, иридизирующей жизнью. Ничтóчка стоит в самом начале этой схемы, но даже минимальный укол имеет длительность. Точка на бумаге кажется неподвижной только потому, что мы плохо слышим её шипение.
Но если ничтóчка — событие, то Ничто, из которого она вырастает, нельзя мыслить только как пустую ячейку в таблице. Оно работает, сопротивляется, удерживает собственную безвидность, иногда впускает иглу, иногда заживляет ранку. Во второй главе мы называли эту работу «ресурсом ничтойности» — само-отрицанием, которое каждую секунду воспроизводит себя, чтобы мир вообще мог случаться. Ничтóчка — место, где эта экономика даёт сбой: ничто на мгновение отстаёт от собственной полной ничтойности. А значит, небытие процессуально — отсутствие продолжительно обусловливает возникновение присутствия.
Хайдеггер подчёркивает абсурдность вопроса о Ничто [6]. Действительно, единственный возможный ответ на вопрос «Что есть Ничто?» — тавтологичен: «Что? Ничто» (ну или «Ничего»), как и, например, библейское самоопределение Бога, где тавтология маркирует трансцендентность: в Синодальном переводе Бог отвечает Моисею «Я есмь Сущий», тогда как еврейское אֶהְיֶה אֲשֶׁר אֶהְיֶה (эхье ашер эхье) обычно разворачивают как «Я есмь Тот, Кто Я есмь» или «Я буду, кем Я буду» (Исх. 3:14 [5]). Если Бог создаёт и определяет сущее из Ничто (ex nihilo), то Он и есть Тот, Чьё отношение к собственному бытию модулируется таким Ничто, которое Шопенгауэр называл nihil negativum: предельное, строго говоря немыслимое ничто, логический предел отрицания чего бы то ни было [7]. Дальше мы уже расширяем Шопенгауэра: это Ничто, которого нет для Бога, которое для Него остаётся слепым пятном трансценденции — не объектом, но априорным условием творения — и одновременно, через апофазу, является Им же.
Такое Ничто можно сблизить с лакановской Vérité: истиной, которая цельным высказыванием не даётся; она полусказывается, проступает симптомом и разрывом речи [8]. В нашей схеме она работает как структурная лакуна: речь черпает из неё смысл, но не может сделать её своим содержанием. В отличие от nihil privativum, отсчитывающего отсутствие относительное, нехватку чего-то, ранее застигнутого в бытии, Vérité и nihil negativum роднит парадоксальная продуктивность отсутствия: оба учреждают пространство смысла через свою принципиальную несимволизируемость. Лакановская пустота располагается в топологически невозможном месте изгиба, где внутреннее выворачивается наружу; ни «внутри» символического порядка, ни «вне» его, она и есть ресурс ничтойности, непрерывное вычитание, которое исподволь производит избыток значения. Здесь у субботнего молчания второй главы обнаруживается лингвистический коррелят: речь конституируется собственным провалом, а смысл удерживается тем, что он несказуем. Nihil negativum процессуально чертит негативные контуры, через которые другие сущие проявляют свою положительную форму; оно ничтожит — осуществляет das Nichten (ничтожение), которым в «Что такое метафизика?» приоткрывается сущее в целом; в «Бытии и времени» той же работе негативности отвечает бытие-к-смерти как горизонт экзистенции.
Событие, в отличие от объекта, — это то, что происходит внутри него или между ним и другими объектами: тот момент возмущения акциденций, когда какой-либо модальный сдвиг уничтожает устойчивое ядро объекта и запускает ре-объективацию — порождение нового объекта. У события нет устойчивой идентичности, оно растворяется в моменте своего свершения. Говоря о Ничто, Хайдеггер подчёркивает его событийность: оно «происходит», но не «стоит само-по-себе». Оно агрессивно конституирует саму возможность своего ничтожения; будучи условием отрицания, оно откупоривает метафизическую бездну.

В харманианской оптике здесь возникает зазор между событием и объектом: событие требует объектов-носителей (Dasein, сущие), но само объектом не становится [10]. Чистое ничто у Хармана тоже не получает статуса объекта, как и мир-в-целом; обсуждая восточную идею «сознания-пустоты», он заключает: это фон, но не участник онтологической драмы. Харманианская онтология, впрочем, показывает, что и такое «небытие-событие» в каком-то смысле функционирует объектно: это реальный объект, но изъятый предельно, и, в отличие от других вещей, он выдаёт лишь одну «акциденцию» — отказ в доступе. Если мы возьмём «суперлативную тьму» Такера, «тьму-выше-тьмы» — фигуру, которая используется им, чтобы схватить апофатический предел Божественного [11], — то и от неё останется лишь воспринимаемый эффект чистого лишения свойств.
Назовём такие пограничные структуры «объектами-пылеуловителями»: они собирают вокруг себя отношения, сами оставаясь изъятыми. «Чистая пустота» тем самым занимает место в онтологическом каталоге как объект без внешних фасадов, присутствующий своим отсутствием. Это рискованная формула: стоит даровать пустоте безусловное право быть объектом, и она перестанет быть пустотой, превратившись в дыру с этикеткой. На этот риск мы идём сознательно.
В философии бытия всегда было два полюса: онтология субстанциальная (Парменид, Аристотель, Харман) и процессуально-реляционная (Гераклит, Гегель, Уайтхед, Делёз, Латур). Первая фиксирует статичность и самобытность сущего, ставя акцент на бытии-как-наличии, а вторая утверждает приоритет становления, рассматривая объект как «узел отношений», не предшествующий им, но возникающий внутри текучих процессов как их эффект.
Современная философия породила проекты, направленные на снятие этой оппозиции. Прежде всего это попытался сделать Мартин Хайдеггер. В своей философии он сознательно избегает дихотомии «субстанция/процесс», настаивая, что этот способ мышления должен быть преодолён. Хайдеггер ближе к процессуальности, чем к субстанциальности, но его процессуальность — скорее темпорально-историческое событие раскрытия смысла (Ereignis), чем чистая текучесть, и вещи у него приобретают идентичность только в горизонте этого раскрытия.
Ничтóчка ни чисто субстанциальна, ни чисто процессуальна: как событие она мгновенна, как след она неизгладима; она исчезает в момент свершения, но оставляет после себя язвочку, оспину, шрам на мембране. Хайдеггеровское раскрытие происходит, но раскрытое немедленно собирает вокруг себя свою изъятость.
Онтикология Леви Брайанта, будучи вариантом ООО, скорее субстанциальна, но тоже стремится примирить объектное и процессуальное. У Брайанта термин «машины» объединяет идею объекта и процесса: любая вещь есть машина, то есть агент, входящий в связи с другими, но сохраняющий операциональную замкнутость, так как «собирается в себе» [12]. Пожалуй, ничтóчка — это машина, но нулевого размера: она ничего ещё не производит, кроме возможности производства, но именно поэтому запускает весь последующий конвейер объектов, контейнеров, медиаторов, рамок, сбоев, слов и чисел.
Крошечка
После процессуального Ничто уместно вспомнить о «крошечной онтологии» Йэна Богоста, который работает с моделью ещё более изощрённой, чем плоская онтология ООО [13].
Если Харман отказывает онтологическому пространству лишь в вертикали (которую, если бы она существовала, можно было бы трактовать как измерение «онтологического достоинства» или «глубины» — но нет, у Хармана все объекты равно высоки и глубоки), то крошечная онтология Богоста и вовсе отказывается от мысли о распределении объектов в координатной системе как модели описания онтологического пространства.
Вместо этого в фокусе оказывается бесконечно плотная онтологическая точка, которая меньше пылинки, но сложнее вселенной. Словно борхесовский алеф, она содержит всё — в виде напряжённой плоти различий. Это предельный узел, «плотная масса, образованная всем без исключения — и бессистемно разбросанным на манер беспорядка, и логически организованным в сеть».
Из того, что наша плоская онтология неиерархична, соблазнительно заключить, что бытие-в-целом — такой же объект, как и все остальные. Брайант и Габриэль этот ход запрещают: у «всего» нет внешнего, а значит нет и чувственной поверхности, которой объект повёрнут к другому, — мы разбирали их доводы во второй главе. Крошечка, однако, не подпадает под запрет, потому что её «всё» — интенсивная полнота единичного, борхесовский алеф внутри одной точки. По Богосту, «быть вещью — значит представлять собой избыток (или недостачу) другой вещи». Математическая точка, овеществляясь в чернильной капле, образует именно такой онтологический узел: она избыточна в своей бесконечной полноте и одновременно недостаточна в своей пустотности. При этом точка остаётся одним объектом среди многих, и внешнее у неё есть — окружение, контейнер, соседи по композиции; «всё» она держит как изъятую внутреннюю бездну. Она прокалывает пузырь небытия не снаружи и не изнутри, а в себе, образуя то, что Богост называет «карманной вселенной» — маленькой чёрной дырой, парадоксально содержащей всё бытие целиком.
На нашей территории возражение Брайанта и Габриэля выворачивается наизнанку: внешнее, которого он требует, у вывернутого объекта ушло вовнутрь. «Прокол в себе» и означает, что точка граничит с собственной бездной.
Это не наивный голографизм, где любая крошка — миниатюрная копия вселенной. Скорее это попытка мыслить вне картезианской бинарности (часть/целое, внутреннее/внешнее). В этом Богост близок, например, к Ингольду, для которого мир сложён из «вещей» — процессов становления, линий, сплетений — и потому сопротивляется разбору на «объекты» [14].
Говоря о мире так, как предлагает Богост в «Чужой феноменологии» и других текстах — с нечеловеческой позиции — мы неизбежно констатируем, что границы объектов всегда относительны, эластичны и проблематизируются в каждом конкретном взаимодействии.
Когда точка проступает на листе, локальным событием дело не ограничивается: происходит «свёртка» всех иерархий, где бесконечно большое (потенциал всех возможных форм) и бесконечно малое (математическая абстракция) сходятся здесь, в сердцевине ничтóчки.
Этим крошечная онтология возвращает нас к чёрной пене. Во второй главе пена была гроздью пузырей, где каждый пузырь хранит собственную изъятость и ждёт прокола; здесь оказывается, что сам прокол ведёт себя как пузырь и сулит дальнейшее вспенивание. Ничтóчка становится микрооператором самоподобия без формулы: за плёнкой не спрятан алгоритм, за ней просто темно.
В главе «Странная вложенность» эта реплика превратится в проблему контейнера: любому рождённому объекту немедленно найдётся пелёнка, колыбель или тюрьма.
Всёчка




